Северная надбавка, 5 (часть 1)
Евгений Евтушенко
В столице были слипшиеся дни...
Он легче стал
на три аккредитива
и тяжелей
бутылок на сто пива,
и захотелось чаю и родни.
Особенно он как-то испугался,
когда, проснувшись,
вдруг нащупал галстук
на шее у себя, а на ноге
почувствовал чужую чью-то ногу,
а чью - понять не мог,
придя к итогу:
"Эге,
пора в дорогу..."
Сестру свою не видел он пять лет.
Пропахший запланированным "пильзеном",
как блудный брат,
в кремплине грешном вылез он
в Клину чуть свет
с коробкою конфет.
В России было воскресенье,
но
очередей оно не отменяло,
а в двориках тишайших
домино
гремело наподобье аммонала.
Не знали покупатели трески
и козлозабиватели ретивые,
что в поясе приезжего с Москвы
на десять тыщ лежат аккредитивы.
Московскою "гаваною" дымя,
он шел,
сбивая новенькие "корочки".
Окончились красивые дома
и даже некрасивые окончились.
Он постукал в окраинный барак,
который столь похожим был на северный.
"Чего стучишь!
Открыта дверь и так..." -
угрюмо пробурчал старик рассерженный.
Вошел приезжий в длинный коридор,
смущаясь:
"Мне бы Щепочкину Валю..."
"Такой здесь нет...
Все ходют,
носют сор,
и, кстати, нас вчерась обворовали..."
"Как нет!
Я брат ей...
Я писал сюда.
Ну, правда, года три последним разом.
Дед, вспомни -
медицинская сестра.
С рыжцой!
Косит немного левым глазом!"
"Ах, эта Валька -
Юркина жена!
Я хоть старик,
а человек здесь новый
и путаюсь в фамилиях.
Она
не Щепочкина вовсе,
а Чернова".
"А где они живут!"
"Вон там живут.
Был Юрка на бульдозере,
а нынче
Валюха его тянет в институт,
и мужа
и двоих детишек нянча.
Валюха,
доложу тебе,
душа...
А как насчет уколов хороша!
И даже ездит
к самому завскладом,
и всаживает шприц легко-легко...
Как видишь, оценили высоко
своим -
научно выражаясь -
задом".
Рванул приезжий дверь сестры слегка,
и ручка вмиг с шурупами осталась
в его руке,
и вздрогнула рука,
как будто бы нечаянно состарясь.
Он в мокрое внезапно ткнулся лбом
и о прищепку щеку оцарапал.
Пеленки в блеске бело-голубом
роняли, как минуты, капли на пол.
И он увидел,
сжавшийся в углу,
раздвинув тихо занавес пеленок:
один ребенок ерзал на полу,
и грудь сестры сосал другой ребенок.
А над электроплиткой,
юн и тощ,
половником помешивая борщ,
сестренкин муж читал,
как будто требник,
по дизельной механике учебник.
С глазами наподобие маслин
в жабо воздушном
у электроплитки
здесь, правда, третий лишний был -
Муслим,
но это не считалось -
на открытке.
Приезжий от пеленок сделал шаг,
и сдавленно он выговорил:
"Валя..." -
как будто призрак тех болот и шахт,
где есть концерты шумные едва ли.
Сестра с подмокшей ношею своей
привстала,
грудь прикрыла на мгновенье,
Все женщины роняют от волненья,
но не роняют никогда детей.
"Я думала, что ты уже..."
"Погиб?
Как бы не так!
Держи, сестра, конфеты!"
"А что ж ты не писал!"
"Я странный тип...
К тому ж у нас нехватка на конверты..."
"Мой муж..."
"Усек..."
"Племянники твои..."
"И это я усек...
Я, значит, дядя!
А где твой шприц!
Шампанского вколи!
Да, завязав глаза, вколи,
не глядя!"
"Шампанского, Петюша!
Я сейчас..."
Сестра засуетилась виновато,
в момент из-под певца-лауреата
достав десятку -
тайный свой запас.
"Петр Щепочкин,
ты, братец, сукин сын!" -
в сердцах подумал о себе приезжий.
Муж приоделся
и в сорочке свежей
направился в соседний магазин.
Петр Щепочкин за ним тогда вдогон,
ему у кассы сотенную сунул,
но даже не рукой,
а просто сумкой
небрежно отстранил дензнаки он.
Петр Щепочкин его зауважал -
нет,
этот парень явно не нахлебник,
не зря, как видно, дизельный учебник,
страницы в борщ макая,
он держал.
А в комнатку тащил, что мог, барак -
гость северный,
особенный,
еще бы!
Был холодец,
и даже был форшмак!
Был даже красный одинокий рак -
с изысканною щедростью трущобы!
Не может жить Россия без пиров,
а если пир,
то это пир всемирный!
Приперся дед.
боявшийся воров,
с полупустой бутылочкой имбирной.
Принес монтер,
как битлы, долгогрив,
с вишневкой, простоявшей зиму, четверть,
и, марлю осторожно приоткрыв,
стал вишенки
из чашки
ложкой черпать.
Зубровку -
неизвестное лицо
внесло,
уже в подпитии отчасти,
прибавив к ней вареное яйцо,
и притащила няня -
тетя Настя -
больничных нянь любимое винцо -
кагор,
напоминающий причастье.
Был самогон,
взлелеянный в селе,
с чуть лиловатым
свекольным отливом...
Лишь пива не случилось на столе.
В Клину в то время
плохо было с пивом.
И даже не мешало ребятне,
и так сияла Щепочкина Валя,
как будто в эту комнатку ее
все населенье Родины созвали.
Но отгонявший тосты, словно мух,
напоминая, что она - Чернова,
шампанское прихлебывая,
муж украдкою листал учебник снова.
Глаз Валин, словно в детстве, чуть косил,
но больше на него,
им озабочен.
"Ты счастлива!" -
Петр Щепочкин спросил.
"Ой, Петенька, - вздохнула,-
очень...
Чего,
а счастья нам не брать взаймы.
Да только комнатушка тесновата.
Три года,
как на очереди мы.
А в кооператив -
не та зарплата..."
Петр Щепочкин как шваркнулся об лед:
"Ты сколько получаешь!"
"Сто пятнадцать.
Там Юрина стипендия пойдет,
и малость легче будет нам подняться..."
Петр Щепочкин
плеснул себе кагор,
запил вишневкой,
а потом зубровкой,
и старику сказал он с расстановкой:
"Воров боишься!
Я, старик, не вор..."
Он думал -
что такое героизм!
Чего геройство показное стоит,
когда оно вздымает гири ввысь,
наполненные только пустотою!
А настоящий героизм -
он есть.
Ему неважно -
признан ли,
не признан.
Но всем в глаза
он не желает лезть,
себя не называя
героизмом.
Мы бьемся с тундрой.
Нрав ее крутой.
Но женщины ведут не меньше битву
с бесчеловечной вечной мерзлотой
не склонного к оттаиванью быта.
Не меньше, чем солдат поднять в бою,
когда своим геройством убеждают,
геройство есть -
поднять свою семью,
и в этом гибнут
или побеждают...
Все гости постепенно разошлись.
Заснула Валя.
Было мирно в мире.
Сопели дети.
Продолжалась жизнь.
Петр Щепочкин и муж тарелки мыли.
Певец вздыхал с открытки,
но слабо
солисту было,
выпрыгнув оттуда,
пожертвовать воздушное жабо
на протиранье вилок и посуды...
Хотя чуть-чуть кружилась голова,
что делать, стало Щепочкину ясно,
но если не подысканы слова,
мысль превращать в слова всегда опасно.
И, расставляя стулья на места,
нащупывая правильное слово,
Петр Щепочкин боялся неспроста
загадочного Юрия Чернова.
Петр начал так:
"Когда-то, огольцом,
одну старушку я дразнил ягою,
кривую,
с рябоватеньким лицом,
с какой-то скособоченной ногою.
Тогда сестренке было года три,
но мне она тайком, на сеновале
шепнула,
что старушка та внутри
красавица.
Ее заколдовали,
Мне с той поры мерещилось, нет-нет,
мерцание в той сгорбленной старушке,
как будто голубой, нездешний свет
внутри болотной, кривенькой гнилушки.
Когда осиротели мы детьми,
то, притащив заветную заначку,
старушка протянула мне:
"Возьми..." -
бечевкой перетянутую пачку.
Как видно, пачку прятала в стреху -
пометом птичьим, паклей пахли деньги.
"Копила для надгробья старику,
но камень подождет.
Берите, дети",
Старухин глаз единственный с тоской
слезой закрыло -
медленной,
большою,
но твердо бабка стукнула клюкой,
нам приказав:
"Берите - не чужое..."
Сестра шепнула на ухо:
"Бери..."
И с детства,
словно тайный свет в подспудьи,
мне чудятся
красивые внутри и лишь нерасколдованные люди..."
Петр Щепочкин стряхнул с тарелки шпрот:
"Сестренка с детства
в людях разумеет..."
Чернов,
лапшинку направляя в рот,
с достоинством кивнул:
"Она умеет..."
Был заметен весь праздничный погром,
а Щепочкин чесал затылок снова,
пока исчезла с мусорным ведром
фигура монолитная Чернова.
Он гостю раскладушку распластал.
Почистил зубы,
щетку вымыл строго
и преспокойно на голову встал.
Гость вздрогнул,
впрочем, после понял -
"йога".
И Щепочкин решил:
"Ну - так не так!
Быть может, легче,
чтоб не быть врагами,
душевный устанавливать контакт,
когда все люди встанут вверх ногами..."
И начал он,
решительно уже,
чуть вилкой не задев,
как будто в схватке,
качавшиеся чуть настороже
черновские мозолистые пятки: