Голубь в Сантьяго, 1.
Евгений Евтушенко
Могу я спросить мою книгу,
я ли её написал?
Пабло Неруда
1
Усталость самого измученного тела
легка в сравнении с усталостью души,
но если две усталости сольются
в одну, - то и заплакать нету сил,
а плакать хочется особенно - когда
устал настолько, что не можешь плакать.
Так я устал однажды...
От чего?
От жизни?
Жизнь превыше обвинений.
Устал я от всего, что в ней
скорей на смерть, а не на жизнь похоже.
Не сразу умирает человек,
а по частичкам - от чужих болезней,
таких, как равнодушие, жестокость,
тихонько убивающих его.
Но горе человеку,
если он
болезнями такими заразиться, -
тогда не только мёртвым стал он сам,
но, пребывая мёртвым, умерщвляет.
Есть в жизни много маленьких смертей,
скрывающихся в трубке телефонной,
когда так унизительно звонить,
а никуда не денешься - придётся.
В моей проклятой книжке записной
есть много номеров таких особых,
что пальцу мерзко всовываться в диск,
как будто набираешь номер смерти,
как будто сейф тяжёлый открываешь
и знаешь наперёд - в нём пустота
и только чьи-то черепа и кости.
В тот день я сделал несколько звонков,
заранее бессмысленных, но нужных.
Есть в слове "нужно" запах нужника,
куда войдёшь и в что-нибудь да влипнешь,
так, что подошв потом не отскребёшь.
И я звонил, влипая в голоса,
то в приторно-садистские, как мёд,
как будто мухи,
попавшись, кверху лапками точат,
то в булькающие скороговоркой,
как тесто, сковородки опасаясь,
трусливые пускает пузыри.
О, подлое изящное искусство
избегновенья что-либо решает
лишь тем, что не решает ничего.
И каждый раз я опускал ни с чем
гантель бессильных - трубку телефона.
Я должен сделать был ещё один звонок,
но телефон, как жаба из пластмассы,
такое отвращенье вызывал,
что я не смог...
Доплёлся до тахты,
упал пластом, не в силах снять ботинки,
заставил руку взять со стула книгу,
раскрыл её, но буквы расплывались.
А это был не ктонибудь, а Пушкин.
Неужто и бессмертные бессильны
в защите смертных?
Кто же защитит?
Неужто голос в телефоной трубке
сильней Гомера, Данте и Шекспира,
и Пушкина?
О, если даже Пушкин
не помогает, - это страшный знак!
И о самоубийстве мысль вползла
в мея из дырок телефонной трубки,
как та змея из черепа коня,
в своих зубах скрывая смерть Олега.
Я ненавижу эту мысль в себе.
Она являлась в юности кокеткой,
приятно ублажая самолюбье:
"Самоубийство не убьёт - прославит.
Заставь себя признать самоубийством, -
тогда тебя оценят все они".
(Они, они... Спасительное слово
для тех, кто слаб душой, а, между прочим,
сам для кого-то входит в часть понятья
под кодом утешительным - "они".)
Теперь кокетка мысль старухой стала,
ко мне порой являясь, будто призрак
с прокуренными жёлтыми зубами,
скрывающими тонкий яд змеиный,
с издёвкой усмехаясь надо мной:
"Не рыпайся, голубчик, не уйдёшь..."
Я даже свыкся с этою старухой
и побеждал её своим презрением,
а может быть, своей привычкой к ней.
На свете нет, пожалуй, человека,
не думавшего о самоубийстве.
Мне, правда, был знаком писатель песен,
набитый, как соломой, жизнелюбьем,
который как-то раз расхохотался
по поводу трагедии одной,
закончившейся пулею банкротства:
"Вот идиот!..
Мне в голову ни разу
не приходило вовсе эта мысль".
К нему вообще не приходили мысли.
Я среди бела дня,
как в темноте,
лежал, не видя букв, с раскрытой книгой,
но чувствовал любой морщинкой лба
холодный взгляд бесцветных липких глаз
безмолвно выжидающей старухи.
И вдруг на лбу я ощутил тепло,
как будто зайчик солнечный незримый
от озорного зеркальца мальчишки.
Исчезла темнота,
а в ней старуха.
Кто совершил такое превращенье?
Была пуста квартира.
Только голубь,
как сгусток неба, - чуть темней, чем небо,
моё окно поскрёбывая клювом,
почти что с человечьим глазами,
на внешнем подоконнике сидел,
ни пёрышком нисколько не похожий
на жирных попрошаек лошадиных,
как маленький взъерошенный товарищ,
меня спасти от смерти прилетевший.
А может быть, он прилетел из Чили?